Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердюков приступил к допросу со всем тщанием и напористостью, но как он ни старался, ему не удалось осуществить свой план и вывести преступника на чистую воду тут же, подле тела убиенной жертвы. Потрясение Толкушина было велико, но не настолько, чтобы он совсем потерял разум и оговорил себя. Совсем наоборот. Сквозь сдавленные рыданья он твердо заявил следователю, что, когда он уходил от Изабеллы в одиннадцатом часу вечера, она была жива, здорова вполне, весела.
— Сударь, судя по тому, что вы мне уже рассказали, ваши отношения с госпожой Кобцевой носили достаточно глубокий характер, настолько глубокий, что ради нее вы собирались покинуть супругу, с которой прожили более двадцати лет в мире и согласии?
— Да. Именно так, — последовал глухой ответ.
— И вы жили в этой квартире постоянно.
— Почти, во всяком случае здесь я ночевал в последнее время чаще, нежели в собственном доме.
— А почему именно в этот вечер вы решили вернуться ночевать домой и не остались с Изабеллой?
— К стыду моему, я по-прежнему еще женатый человек… моя жена не совсем здорова… она, она… Словом, я должен был быть дома.
— Изабелла знала об этом?
— Разумеется, я ничего не скрывал от нее.
— А от жены?
Толкушин погрузился в мрачное молчание.
— Ваша жена знала о романе с госпожой Кобцевой?
— Как не знать, знала, — через силу вымолвил собеседник.
— И как она относилась к данному факту?
— Как? Как? Вы словно насмехаетесь, задавая подобный вопрос! — взъерепенился Толкушин. — Да она же жить без меня не хотела… она же…
Толкушин вдруг замолк, в нем появилась настороженность.
— А ваша жена где находилась в это время? Вы видели ее вечером вчерашнего дня?
— Нет, мы не виделись.
— Но ведь вы ушли от Изабеллы, чтобы повидаться с женой, что же помешало вам?
— Моя жена покинула Петербург. По понятным причинам, она не могла находиться в городе, ей все было слишком тяжело. Я собирался писать к ней, послать за ней человека, чтобы немедля возвращалась.
— Скажите, а кто еще заходил в этот дом, кто мог посетить Кобцеву после вашего ухода?
— Кто мог посетить? — Сердюкову показалось, что пламень ревности метнулся в глазах купца. — Она жила нараспашку, многие приходили, ведь она человек театра, не монастырка! Но она не могла никого принимать на ночь глядя, без меня!
— А вы какие папиросы курите? — поинтересовался следователь, заметив, что собеседник потянул из кармана серебряный портсигар и нервно закурил.
— «Дукат».
— Нет, это, пожалуй, не «Дукат», — следователь вынул из кармана небольшой окурок, найденный двумя этажами ниже квартиры убитой. — Что ж, сударь, пока ясности в этом вопросе нет никакой. Вы оказались последним человеком, который видел Кобцеву живой. Ничего не хочу пока утверждать, но вынужден взять вас под стражу как подозреваемого в убийстве.
— Как я мог ее убить, если я ее безумно любил! — вскричал купец.
— Поверьте мне, сударь, поверьте моему опыту, данное обстоятельство иногда и является основным, решающим мотивом убийства!
Дверь хлопнула, замок лязгнул, и повисла тишина. Тимофей Толкушин в изнеможении присел на единственный находящийся в его распоряжении стул. Все, что с ним происходило, воспринималось как дурной затянувшийся сон, сон после глубокого похмелья, когда и впрямь привидится черт-те чего. Негодование от чудовищного подозрения и боль утраты одновременно вгрызались в его душу и рвали на части. И в этих страданиях совсем не оставалось места для еще одного существа, для его нежной и преданной жены Ангелины Петровны, о существовании которой он почти забыл в эти мгновения. Словно и не было ее вовсе, словно не прожили они бок о бок двадцать один год. А ведь он был влюблен. Ох, как влюблен, когда сватался! И не лгал, и не кривил душой, когда шептал юной купеческой дочке о своем чувстве, которое поглотило его сразу, вмиг, как только он увидел девушку.
В Энск Тимофей поехал под напором отца, именно тот и высмотрел сыну невесту в родном захолустном городишке. Манило огромное приданое, с которым можно было начать новое дело, развернуться во всю ширь. Поэтому Тимофей, как человек деловой, решил, что, если даже невеста и не придется ему по душе, он не станет перечить отцу и женится. Но стоило Тимофею увидеть робкое существо с трогательной смущенной улыбкой, ясные голубые глаза, светлую косу почти до полу, так он и замер. Мысли о приданом уже не посещали его голову. Да он такую лапочку и вовсе бы без денег взял!
Юная Ангелина, которую родители держали в строгости и взаперти, при виде такого молодца, каковым предстал перед нею будущий суженый, и вовсе чуть рассудка не лишилась. Кого она знала до этого? Замызганные приказчики из лавок отца? Заезжие покупатели? Местных женихов и вовсе на порог не пускали: прочь, мелюзга эдакая! Солидных же людей не доводилось привечать до сего дня. И тут вдруг такое счастье, красавец, из купеческих, молод, и деньги имеются. В Петербурге живет, манеры культурные, городские, одет по-модному: прическа, шляпа, сапоги. А речи, господи, боже ты мой, какие речи, какие слова красивые! А как глаза-то блестят, и весь дрожит! С чего бы это? Или это ее саму колотит и трясет?
Молодые люди не скрывали своих чувств, да это и сложно было сделать. Ведь девушка никогда не находилась одна, то с матерью, то с няньками, с прислугой. Жених приходил каждый день, приносил цветы и подарки. Подолгу сидели за столом, пили чай, вели чинные беседы. Тимофею отчаянно хотелось вскочить, схватить Ангелину в объятия и целовать, целовать до изнеможения. Но он должен был чинно-благородно прислушиваться к разговору старших, вставлять нужное слово и поддакивать там, где требуется. Ангелина же и вовсе порой двух слов не молвила, а только улыбалась иногда. Но от этой улыбки у молодого человека голова кругом шла.
Сговорились, назначили день свадьбы, и завертелось. Ангелина жила как в угаре. Те дни она не помнит совсем, как человек в белой горячке. И венчание уплыло из памяти. Помнит, что платье из брабантских кружев было пышное и тяжелое, корсет тугой, сдавливал грудь, мешал дышать. А внутри билось счастье, рвалось наружу. И выплеснулось широкой волной. Муж, а потом и родившийся сын Гриша стали для Ангелины божествами, которым она истово поклонялась. Ее любовь казалась безграничной, сумасшедшей. Ради ненаглядного Тимоши она стоически сносила дурной нрав свекрови, которая полагала, что молодая невестка слишком юна и неопытна, поэтому надлежит ее поучать денно и нощно, на каждом шагу. Как дом вести, как сына растить, как мужа любить.
Особенно злило старуху неумение молодой женщины воспитывать свое чадо. Что это за воспитание — поцелуи и слезы, слезы и поцелуи? Самое страшное наказание для нашалившего ребенка — укоризна матери или ее расстроенный вид. Да разве этих маленьких извергов проймешь подобным! Лучший воспитатель — розга! Вот она, как строгая и справедливая мать, своего Тимошеньку розгами секла, почитай, чуть ли не каждый день. Как нашалит, так скидай штаны! Сама порола! У нее розга всегда за зеркалом туалетного столика торчала, чтобы тут же под рукой оказаться. По субботам обязательно пороть, даже если и не провинился, так, загодя, на всякий случай. Для острастки и от избытка родительской любви. На Рождество среди прочих подарков Тимоша получал в подарок розгу и берег ее, чтобы мамаше удобней и сподручней было его лупить. Зато вырос каков красавец, каков молодец, на радость матери! Теперь она его розгами не трогает. Другой раз клюкой своей постучит, куда придется, хоть по спине, хоть по лбу. А Тимофей ничего, терпит. Уважает власть материнскую. Иногда только отклонится чуток, так клюка на пол скользнет. Или, ежели не в духе, на лету словит и к материной руке прижмет. Однажды только, когда уж больно загулял и себя не помнил от пьянства, Устинья Власьевна его принялась колотить клюкой, так он клюку-то схватил, да и поломал надвое. Зато когда проспался, другую раздобыл, к матери виниться пришел. Клюку протянул и голову наклонил. Вот, мол, мамаша, бейте, сколько хотите! Вот как надобно правильно воспитывать сыночка!